– Пылает, – согласился Камрет и задумался. – Но это уже вовсе другая присказка.
– А о восстановлении дворца, в котором теперь магистрат обретается, расскажешь? – заныл Рин. – О том, как дорогу прорубали через Пущу? Как со всей Скамы всякий убогий пытался в Айсу сбежать? Как скамские да иные короли пытались город взять? Про то, как не осилили защитников Айсы и заключили торговый союз с ней? Про то, как храмовники Храм свой строили? Что творится за стенами Темного двора теперь? Ведь служил ты при дворе, Камрет, служил! Отчего маги Темного двора всю власть по колдовству Храму отдали? Про Погань расскажешь? Что молчишь-то? Она-то откуда взялась?..
– Все оттуда, – задрал глаза к темному потолку Камрет, очнувшийся от нахлынувших раздумий. – Все от Единого. И дождь живительный, и ливень беспощадный. Не от зла небесного, а от естества его и от страданий наших. Все от естества, только естество на части делится и среди тех частей много чего есть, но одна горит ярче прочих. Это боль, парень!.. Так вот Погань от боли. И что там внутри ее – Зверь или Хозяйка какая, или то и другое в одном обличье – дело-то последнее. Главное – боль. А боль – это кара. Значит, и Погань – кара! Только не спрашивай меня, за что эта кара и на чью голову она послана. Ни на чью! Срослось так, и пока не вырубишь, не разберешься, отчего побеги судьбы так сплело да перемотало. Когда в Пуще обозы дорогу прожигали, они деревья в уголь обращали, до мелкой лесной живности поджигателям и дела не было, а ведь для твари насекомой всякий костерок что твоя Погань!
– Так след от костерка в полгода травой забивается! – шмыгнул носом Рин.
– От костерка – да, – хмыкнул Камрет. – А если костерок за горизонт раскинулся?.. Не думаешь, что для такого кострового наши полгода равны десятой части от мига его жизни? Вот так-то, парень… А все прочие твои расспросы от скудности твоей юношеской происходят. Не засыпай многими вопросами ни мудреца, ни дурака, потому как во всякий миг у тебя должен быть только один вопрос, на который ты ответа добиваться и должен!
– Есть у меня такой вопрос! – шумно выдохнул Рин. – Что за тени ходят вокруг меня и днем и ночью? Никто их не видит, только кошак наш вздрагивает, да усы топорщит, а некоторые из теней я уже узнавать стал! Вот и теперь прямо за спиной твоей женщина какая-то стоит, Камрет. Стоит, словно сказать что хочет, а вымолвить ни слова не может!
– Я знаю, Рин, – вздохнул Камрет, опустив плечи. – И след у нее поперек лица, словно молния его рассекла…
– Ты тоже видишь?! – удивленно прошептал Рин.
– Да, парень, – качнул головой Камрет. – А ведь это мать твоя, парень. Помню я ее, помню. Только ответить на твой вопрос не могу… Но ничего, подскажу тебе, как с видениями твоими справиться, подскажу, не обижу. Есть у меня тонкое колечко с наговором…
Рин проснулся от боли. Боль начиналась в больших пальцах ног, натягивалась стальной бечевой в коленях, выжигала переднюю поверхность бедер вплоть до живота, ползла к поясу и, пронзая сердце, впивалась в затылок. Она была знакома. Десятки раз он точно так же выбирался из-под нее после безрезультатных попыток исцелить отца.
Парень шевельнулся и, не открывая глаз, начал освобождаться от недуга, расталкивать его в стороны, как липкую паутину, опутывающую тело и проникшую внутрь. Сначала выпрямил ноги и потянул на себя носки, затем глубоко выдохнул и тут же прижал подбородок к груди, выгнулся вперед, пока боль не лопнула, хлестнув его по затылку. Слезы выступили на глазах, заломило в висках и в горле, появился вкус крови на языке. Сдержав стон, Рин потянулся к шее, убедился, что шнура с перстнем нет, шмыгнул носом, проглотил комок, застрявший в горле, и открыл глаза.
Он лежал в собственной, напоминающей пустой каменный ящик комнате, но падающий через узкое окно бледный свет не позволил ему угадать, утро или вечер накатывает на город. С трудом сев, Рин прижался спиной к единственному украшению стены – потертой шкуре желтого волка, подтянул ноги под себя и закутался в ветхое одеяло.
Обретенная перед забытьём странная легкость не исчезла, но сместилась куда-то в желудок и мучила голодом. Вдобавок изможденное тело пробивала холодная дрожь. Одежда лежала на потемневшей от времени скамье, тут же стоял кувшин с водой и торчал из высверленного в деревяшке отверстия меч.
Рин долго рассматривал влажные пятна на боку кувшина, затем замотанную тряпицей собственную руку, наконец пересилил слабость и опустил ноги на каменный пол. К горлу подступила уже привычная тошнота, перед глазами закружились мерцающие круги. Даже здесь, почти в центре Айсы, доставала Погань неклейменого. Или же не в Погани было дело, а в том, что с того самого дня, когда, подойдя в ряду сверстников к пламени в Кривой часовне, Рин получил ожог вместо посвящения, нет ему ни покоя, ни радости? И не оттого ли отец его умер раньше срока?..
Вряд ли. Выгорело у него что-то внутри за долгие годы, вот и умер. А выгорать начало, когда он жены лишился. Давно уже, очень давно. Тогда еще Рин, по рассказам Хаклика, едва ходить начал. Так и сгорал Род Олфейн заживо, пока не свалился с высохшего пальца перстень. Загремел по каменному полу, закатился под тяжелую кровать, а пока Рин поднимал его да возникший в кольце крест, перегородивший путь для пальца, рассматривал, отец в кучу пепла и обратился. Даже губы не к чему оказалось приложить.
Отчего же не поддалась его хворь Рину? Сколько раз он терял сознание у ложа отца, а все без толку!..
Вода в кувшине оказалась не только холодной, но и вкусной. Листья лимонника плавали в питье не просто так. Рин поставил кувшин и, с трудом распутывая шнуровку, начал одеваться, не спуская глаз с меча. Меч был чужим. Пустые ножны от сгоревшего родового меча Олфейнов лежали рядом.